Ниже можно скачать книгу "Слеза в глазу колыбели"
Салд Зæрбатуг
Куд талингæ ‘й мæ гъудий хæдзарæ…
Мæ æмдзæвгæ иисæй мæгургор,
Нæй мæ бон дзурдти согæй ниндзарун.
Хуæдмæл дзурди æгасæй не’ртасуй.
Æй мæ уарзти кæркдонæ ниллæг.
Мæ амонди уасæнгæ нæ уасуй.
Мæ зарæг æрихгæд æй халасæй.
Салд зæрбатуг абони бæлвурд
Æрхаултæй мæ цийнити бæласæй.
ЗАМЕРЗШАЯ ЛАСТОЧКА
Ты плачешь, сердце, чувствуя беду.
Так мрачно, так темно в твоем жилище…
Из слов огня никак не разведу,
И мысль бредет по миру, словно нищий.
И рыщет беспокойства тощий кот,
Но ни живых, ни мертвых слов не чует…
В курятнике любовь моя ночует,
Но радости петух в нем не поет.
Мой стих покрылся инеем холодным,
Дотла изъела ржавчина его,
И ласточка замерзшая сегодня
Упала с древа счастья моего.
1976
Пер. Т. Саламова
Денис БУГУЛОВ. Слеза в глазу колыбели
Журнал Дарьял 2005-2006
Писать об Оскаре Гибизти еще будут. Много будут писать. Поэтому я беру на себя смелость начать, зная, что не доскажу, недопойму. Зная, что не сумею донести всего того, что сам я сумел вынести из его стихов – пригоршню за пригоршней, вынести из его жизни, короткой, как удушье. Пишу «для всех и для ни кого». Это ощущение трагической отъединенности и одновременно всеобщности – оно не мое, не от меня. Оно здесь – лишь знак причастности к поэзии Оскара. К его правде и его безвременью. Я хочу рассказать об отчаянии. О собственном постижении, о неприятии и одновременно почти физическом сродстве – жилами, артериями, общими позвонками – к незнакомому доселе мне слову. Кому рассказать? Себе? Ему?
Странное чувство. Точно стоишь в пустой комнате и верно знаешь: никого нет и никогда не было, и весь мир – это лишь старая комната в желтых обоях с беленым потолком, комната, где ты родился, живешь и где обязательно когда-нибудь умрешь, так ни разу не выйдя через дверь, ни разу не выглянув в окно – потому что твердо знаешь, ничего за ними нет – пустота. Но при этом, отчего-то, кажется, что кто-то всегда присутствует возле и ты – как на ладони, как ребенок. И придуманные месяц, звезды, забор, крыши домов, люди, слепые улицы и дворы – все это живет: где-то над, где-то под, где-то вне тебя! И оно важней, чем ты сам и твоя голая комната, потому что в отличие от тебя самого – оно настоящее, оно не знает о тебе. Там пахнет сытым коровьим выменем, там «ветер звезды гонит стаями», и душа в сладком мучительном томлении бродит ночными переулками села, поджидая свою судьбу и свою беду. Жизнь, как полная до краев чаша – вот-вот готова пролиться в придорожную пыль, взорваться в одночасье другим, родным, как сердце, обновленным мирозданием… Но «яд течет с карандаша», и «ласточка, замерзшая сегодня», падает с древа счастья. Почему?
1976 год. Словно в одночасье, без пробных попыток и набросков, без предупреждения, на Земле, в маленьком осетинском городе Дигора, появился поэт шестнадцати лет от роду. Так рождаются на свет в архаических преданиях мифические герои – сразу умеющими говорить, стоять на ногах, сидеть в седле… Но почему уже с первых стихов «черный гриф пера» для Оскара становится не провозвестником собственного торжества, а роковым персонажем, злым гением, преследующим и неизбывным. Почему «карандаш, в ботинки букв обутый, на бумаге горечью следит»? Может, потому что карандаш – не создает, а убивает, он не гонец, а могильщик?
Отложим в сторону все, что, казалось бы, следовало сказать по случаю – обязательного и второстепенного. Остановимся на «карандаше». Понять это – важно… И понять это можно, только приняв сейчас и далее тот факт, что поэзия – это вовсе не то, что записывается словами в рифмующиеся строки, а окружающий нас вещный мир – это вовсе не то место, где привычно обретается поэт. Стихи – это компромисс между поэзией, насильственно выносимой на бумагу, и чуждой обыденностью, компромисс, не устраивающий поэта (потому: «что ни образ – смутный и неточный», потому: «сирые стада нелепых слов») и мало доступный остальным. Другим… Точные, яркие образы и чувства – они живут вне слов и понятий, живут внутри поэта, их гармоничность не поддается определению, поскольку сама по себе существует в не расчленяемой ничем гармонии целого, в том, что и есть, по сути, поэзия. Это выпуклость, цельность, живость только подтверждают за внутренним миром статус подлинного бытия. Вне его – страх, диссонанс, холод, отчуждение, имитация того, что возникает в душе как чувство и трансформируется вовне пошлостью, ошибками, суетой, грехами. Оттого и стихи – это лишь нелепый, бессильный жест, жест вовне, жертвенная дань подлинности неподлинному, истинного – бесконечной мнимости. Только приняв такую систему координат, когда смотришь, находясь «внутри», а не «снаружи», становится понятным, что путеводная течь карандаша – это всегда вторжение внешнего в потаенное. Метафорическая протока, по которой происходит неравноправное сообщение – души с внешним миром и внешнего мира с душой. Через карандашный след внешний, вещный мир получает доступ, неприметный лаз, получает возможность для своей губительной экспансии, оттого рифмы и «гребни строк» лишь солдаты его жестокой воли. Буквы, строки, рифма – все это, так или иначе, орудия вмешательства, расчленения. Они – чаще враждебные, безжалостные, порой жалкие и неуклюжие. Иной раз циничные, как «безрассудный юнец». Здесь акт стихотворства, зачастую персонифицируемый в поэзии Оскара через образ оставляющего за собой след карандаша – никак не «очистительный клапан» для выноса внутреннего сублимированного мира вовне. Это мучительное жертвенное приношение потаенного – завязи чувств, мыслей, ощущений – ради оскверняющего овеществления его.
С туши жертвенной дум моих шкуру сдеру
И солью ее кровь,
Перерезав ей вены.
Кладовую мечты по камням разберу,
Чтобы вынести дров,
А огонь – вдохновенье.
Процежу свой восторг –
Пейте стихотворенье.
Жертвоприношение как способ общения с другими. С людьми. С их неприглядным, обступающим тебя со всех сторон миром.
Если у А. Блока поэт – это человек, «отнимающий аромат у цветка», потому что находится верное слово, не оставляющее после себя ничего, кроме отзвука самого себя, ничего, чего бы уже не вместило в себя это слово, то у Оскара через слово никогда не может быть найдено тождество всему тому невыразимому, что мучит и ликует в нем, что составляет его почти нутряное счастье и что в невыразимости своей в тоже время составляет трагедию поэта.
Диссонанс слова и внутреннего ощущения. Дело здесь не только в запредельной остроте самовосприятия и, конечно, не в неумении Оскара найти «то самое слово», а в принципиальной невозможности этого. Потому что мир Оскара лежит за вербальным пространством, т.е. за тем пространством, в котором искони возводилось здание мировой литературы. И то, что он извлекает его (с большей или меньшей степенью тождественности и удовлетворенности этим) при помощи слов – чудо, на которое способны лишь те, кого мы называем гениями. Называем по прошествии многих лет. Опасливо. С подавляемым недоумением.
То, что сделал Оскар, удавалось до него очень немногим. И не в поэзии. Кроме, пожалуй, Лорки. То, что роднит их обоих, лежит в сходстве метафорического пространства, в отношении – осознанном или безотчетном – к земле, языку, собственному детству, т.е. к той почве, что определяет принадлежность человека той или иной национальной культуре. Эта принадлежность не щеголяет бутафорскими одеждами и патриотической декламацией. Она – в «крови» мелодики, под кожей стиха. Она стоит за самим словом, остается в привкусе после него. Все это в свою очередь заключено, закодировано в тех глубинных метафорах бессознательного, что определяют культурно-историческую общность людей и их различия. Родство же Оскара Гибизти и Федерико Гарсии Лорки – парадоксально. Их стихи – разные. Стихи обоих напоены молоком фольклора. Но оба – один осетин, другой испанец – будучи природно, стихийно национальны (и в этой стихийности они уже сопоставимы, но не идентичны), оба соприкасаются в метафорах, очевидно, лежащих глубже национальных напластований души. Это уровень базовых, универсальных метафор человечества. Уровень, до которого и Лорка, и Оскар смогли поднять поэзию, уровень, который они оба смогли достичь, погружаясь в себя.
Завершается
пряжа скорби,
но остается разум и сущность
отходящего полудня губ моих,
отходящего полудня взоров.
Это Лорка, «Потемки моей души».
Я приведу некоторые строки Федерико Гарсия Лорки и рядом, ниже – строки Оскара Гибизти. Без комментариев по приведенным отрывкам.
Лорка:
Но глаз моих
две опоры
ему не дают гнуться…
(Колокол)
Гибизти:
И на колесах глаз – мое лицо –
катиться будет за тобою.
Или:
Дверь лица моего…
Блестящие петли-глаза
много лет днем за днем
вместо смазки – слезами омыты.
Лорка:
А на краю небосвода
спускается день-бадья
в колодезь ночей бездомных.
(Алмаз)
Гибизти:
Я на сердца больного арбе
подвозил эти камни к границе…
Или:
По жизни моей прокатилась повозка лица твоего.
Лорка:
Из домика, который окрашен в индиго,
звезда луну добродушно дразнит,
как мальчик проказник.
(Пейзаж)
Гибизти:
В небе ветер-царь бродяге месяцу
бросил с трона медную звезду.
Лорка:
А бедра ее метались,
как пойманные форели…
(из цикла «Цыганское романсеро»)
Гибизти:
Волна тревоги
швырнула рыбу – мой язык –
на камни ваших душ.
«Миссия у поэта одна: одушевлять в буквальном смысле слова – дарить душу» [Федерико Гарсия Лорка. Избранные произведения. Т.I., М.: «Художественная литература», 1975. – С. 452]. Столкновение в сопоставлении неодушевленного, абстрактного с одушевленным (или наделенным такой одушевленностью) – вот, что рождает напряжение внутри пространства поэтической метафоры. И в это напряженное пространство врывается весь наш чувственный опыт. Так извлекается контекст, т.е. то, что всегда стоит за дискретностью слов, то, что больше слов, то, ради чего поэт сталкивает слова и через них образы и мысли. Одушевление осуществляется вне зависимости от направления сравнения: глаза ли приравниваются к опорам (или колесам) или наоборот, как если бы опоры или колеса приравнивались глазам. И то, и другое обретает телесность: туча-курица, малыши-топольки.
Заметим, и Лорка, и Гибизти идут дальше в этом шаге – стихи их смыкаются, как ладони молящегося. Этот шаг – метафорическое скрещение казалось бы одушевленного с несомненно одушевленным: рыба – язык, бедра – форели. И здесь всегда ассоциативная связь осуществляется с какой-либо частью тела. Собственно, подобное проделывал Сальвадор Дали, Иероним Босх. Но о живописи позже. Аппелирование к своему телу как исходному началу мировосприятия – вот то положение, без которого невозможно дальнейшее сознательное продвижение в озираемый нами поэтический мир, в отдельную реальность Оскара Гибизти.
Телесность, «организменность» – метафорическое пространство Оскара. Если Лорка лишь соприкасается с этим пространством и моменты таких соприкосновения – редкая россыпь в его стихах, то Оскар неизменно пребывает в этой «организменности» как во чреве матери, и там, где Лорка на миг ступает в это пространство своего сознания, Оскар становится ему единоутробным братом. Лорка сшивает миры – множество отдельных миров: фольклор, свое детство и младенчество, театр, политику, войну, сюрреализм, друзей, их и свои мысли обо всем вышеперечисленном – сшивает, разрываемый противоречиями и враждебностью этих миров друг к другу, в один радостный космос – Космос Федерико Гарсии Лорки. Гибизти другой. Он не складывает свой мир из чужих пространств.
Конечно, поэтический космос его не сводится лишь к упомянутой «организменности». Есть бабушка, мать, дом, двор с курятником, хлев, луна и ветер над головой. Есть десяти-двенадцатилетний мальчик, стоящий посреди родного двора, и вокруг, над ним, под ним – девственный поющий мир, за деревянным забором которого – зияет вселенским холодом пугающее и манящее Ничто. Но ось этого мир – он сам, его душа. Не тело, не руки и ноги – они участники этого взлелеянного мира наряду с глазами-окнами, с взнузданной покосившейся дверью, с ветром-котом и коровой в хлеву. И магнетическое ядро его поэзии – это готовность в любую секунду сжаться до чувства этой оси, чувства, вынесенного им из младенческой памяти. Вернуться в ощущения того времени, когда осознание только начинает осваивать внешний мир и начинает, естественно, с вчувствования в то, что происходит в теле, а за тем уже на внешних границах с ним. Потом, язык, рот, губы… Руки, ноги. После, в этот уже освоенный мир были включены мать, бабушка. Человечек рос, мир разрастался. Все вновь появляющееся надо было устраивать, связывать воедино в нечто цельное, непротиворечивое. Это разбухание внутреннего мира остановилось у черты, что очерчена нам границами его поэзии. Остальное так и осталось вовне. Оно скользило, мелькало мимо, царапало, раздирало до крови, но так и не получило пропуск в заповедное таинство подростковой души.
Возвращаясь к телесным ассоциациям в поэтике Оскара, я спрашиваю себя, неужели Оскар сохранил в себе это изначальное, младенческое чувство инородности собственного тела? Может, это – болезнь и регрессия? Не знаю. Не место здесь размышлять об этом… Я с благоговением думаю о том, что Оскар возвращает нас к утраченному, к тому, что прошли мы все и благополучно забыли, выпав из своего младенчества, как птенец из скорлупы – навсегда и, казалось бы, безвозвратно. Но вот строчка:
Я древо мозга
клюкой языка сотрясаю
или
Мой язык, словно пьяный, лежит
под забором зубов, шевелится
в луже кислой слюны
или
Голень языка о губ штанину,
хлопая, тревогу прозвонила,
и понимаешь это, и видишь, как в глаз повозку хвостом наперед впряжена радости лошадь, и чувствуешь дивана холодный язык.
Именно поэтому поэзия Оскара всеобща, потому код ее – универсален, ведь говорит она невыразимым языком первоощущений каждого человека. Потому – «для всех». И одновременно «для никого». Ведь обращается она сутью своей не к личности, а к тому, что лежит в каждом из нас за личностью и социумом, вне понятий я и ты, вне времени, вне добра и зла, вне да и нет.
Об этом же, про то же пытались и пытаются говорить сюрреалисты и неосюрреалисты. Про то же говорил своими картинами И. Босх. В живописи это удалось многим. Но – то живопись, оперирующая наше сознание совсем другими инструментами.
Оскар Гибизти заново раскрыл слову то пространство человеческого осознания, которое ранее ему было доступно лишь в устах шамана и… подчас в строчках Гарсии Лорки.
Об Оскаре будут еще писать. Напишут биографию. Литературоведы по кельям своим будут спорить о том, к какому направлению мировой литературы его следует отнести. Напишут и про то, что Оскара Гибизти неправильно и невозможно относить к кому-либо и к чему-либо. Будут толковать о «трудностях перевода» и тоже, непременно, скажут о непереводимости языковой стихии Оскара в лоно другого языка. По крайней мере, без зримого читателем ущерба. Или… может быть, я заблуждаюсь, может, слишком я радужен и переоцениваю нас, и строки Оскара так и останутся непонятыми, незамеченными?
Готовы ли мы принять его жертвенный дар?
Нужен ли он нам, равнодушным и поверхностным, снующим по нескончаемым очередям людским, потоками которых выстлано железобетонное здание цивилизованного общества, снующим с очумелыми глазами животных автоматов?
Оскар был дан нам, осетинам, маленькому народу, загнанному ныне историей на границы разрушенной империи, народу, раздвоенному между нищетой своего завтра и снами о великом прошлом. Зачем? Может – напомнить нам о том, что мы, как нация, еще способны порождать чудо?..
Зачем прошла перед нами незамеченной в момент своей трагедии вся жизнь гениального поэта, жизнь – жертвоприношение? Чтобы мы приняли эту жертву позже, сейчас? Или никогда? Кому нужен Оскар? Дигории? Осетии? Кому из нас?!
Этому человеку было больно жить. Не будь мы глухи и черны разумом, ему было бы чуть-чуть легче. А нам не так стыдно…
18.05.2006
